УТОЛЕНИЕ СКОРБИ ДУШЕВНОЙ...

 

Аристократическая публика, падкая до низменного, неудержимо веселилась: «Передражнивал я покойного Сумарокова, — отмечал позже Фонвизин. — Могу сказать, мастерски. И говорил не только его голосом, но и умом. Так что он бы сам не мог сказать другого, как то, что я говорил его голосом».

Но приступим...

Семь тысяч знаков! О Сумарокове! «Мало!» — по-пушкински бросаю брюзжа­щий глас, исчезающий во «тьме пустой». По-пушкински.

«Ай да Пушкин, — думаю, — ай да сукин сын: выручил». Знаменитые table-talks.

Вот чем я займусь в этом небольшом юбилейном эссе. Ернически порывшись в многочисленных исторических сундучках, стреляя в стену (по ковру) из дуэль­ной пневматики. Тем более что сам Пушкин травил анекдоты «за всех» почем зря. В том числе и о Сумарокове. И за Петра травил, и за Екатерину, и за Потемкина. И так же — зверски гримасничая — палил по стенам из пистоли.

Вообще Сумароков — первый русский сочинитель, изобретший и оставив­ший потомкам мифологизированную репутацию со своей ярчайшей поэтической, художнически обработанной индивидуальностью. (А не «мертвый» срез — как было принято до него — социализированных положений и должностей. Коих лично Сумароков заработал пруд пруди.) Оставивший блистательную секвенцию folk- storiesнаподобие средневековых трубадуров, вольной биографии Данте, Вийона, Марло, Тассо, Бодена или Макиавелли.

Разумеется, неоспоримо влияние на Сумарокова крупнейшего поэта-сатирика, дипломата и просветителя Антиоха Кантемира. Но увы, последний рано уехал пред­ставительствовать за границу. Сохранив о себе крайне мало сведений.

Но даже имеющиеся предания о писателях Древней Руси, Петровской ли эпохи — акцентированы в основном на духовных, поведенческих аспектах. Не на лирической Музе.

Собственно, зачинатель русского мифотворчества — наиболее удобный для осмеяния как классический образчик придворной клоунады — несомненно и всенепременно В. Тредиаковский. Антуражный типаж уходящего прошлого. Превратившийся в анахронизм уже при жизни. (Над ним вовсю потешались цар­ские шуты Педрилло-«Петрушка» и Кульковский-«прапорщик».)

Кстати, затронутый Кульковский как-то непреднамеренно стал слушателем нескольких тоскливых песен из «Тилемахиды» Тредиаковского: тот случайно пой­мал гаера в палатах. От скуки силой принудив внимать поэту:

  Который тебе из стихов больше нравится? — спросил Василий Кириллович, окончив декламацию.

  Те, которых ты еще не читал! — ответил Кульковский. Вмиг по-заячьи свин­тив от профессора элоквенции.

Потом фиглярский колпак Тредиаковского примерил на себя Сумароков.

Став неким синтезом сложившихся в культурном сознании традиционных амплуа. Одномоментно будучи несводим ни к одному их них. Став родоначальни­ком пасквильной заостренности в описаниях реальной жизни. А не драматической про нее выдумки.

«Рыжа тварь!» — именовал Тредиаковский Сумарокова: «Кто рыж, плешив, мигун, заика и картав, не может быти в том никак хороший нрав».

Особенно же перепало Сумарокову — Создателю (с большой буквы) системы строжайших морфологических принципов — от самого мифологизированного пер­сонажа русской истории — Ломоносова.

Перепадало непосредственно за ненормативность. За экстатическое выскаль­зывание из общепринятого поведенческого строя. За разлад с господствующим мировосприятием. (Чем «страдал» и великий реформатор Ломоносов — но уж тако­ва несправедливость дворцовых обычаев.)

Два могутных исполина — Еаргантюа и Пантагрюэль от литературы, — сло­мавших об колено время. Устремив его в новое историческое русло именно что страстью к преодолению, жаждой свежего ветра, оппозиционной жаждой смены устоев — невмочь друг друга вынести.

«Самолюбие и гордость Ломоносова доходили до высшей степени, и подчи­ненные трепетали перед ним. В Академии, где он был главным, самовластие его доходило до грубости... Для того чтобы восстать против такого сильного соперни­ка, надо было Сумарокову иметь много уверенности в себе, силы и независимость суждения» (Н. Булич). Уверен, сущностью характеров и Ломоносова, и Сумарокова являлись доброта и неизменное предпочтение правды (сродни бесконечной любви к отечеству: «Будьте славой самодержице, будьте пользою отечеству!»). Которую оба возносили настолько высоко, насколько неразличима эта любовь с позиций обыва­тельских, низких, подлых. Отсюда смех. Отсюда — поддевки.

Ломоносов с каким-то болезненным вожделением издевался над «Аколастом»- Сумароковым, над его повадками и внешностью: «Сумароков картавил и сипел, качался и мигал».

Историк русской литературы Н. Булич мнемонически подытожил: «Наружность его не была особенно замечательна, кроме открытого лица его, в котором всякий мускул жил отдельною жизнью. Лицо его вполне выражало ту внутреннюю, вечную жизнь, которая сжигала его. Эту подвижность лица осмеял Тредиаковский».

Сумароков яро хулит щегольство. Синхронно сам — нестерпимо насмешливый щеголь.

Боролся с пьянством. Сам — записной пьяница.

Сумароков порицал аристократическую моду. Разночинец-консерватор, сам был «модным судьей», причем до карикатурных форм. К тому же рыжим. К тому же постоянно и препротивно подмигивал: «Лечу из мысли в мысль, бегу из страсти в страсть», — будто оправдывая непрерывное моргание. (А ведь в народных предрассуд­ках рыжие — обладатели инфернальной силы. А кто идиотски моргает — тот лжет!)

Бранит хвастовство. Обернувшись символом чудовищной фанаберии, бах­вальства, едва ли не мании величия. От чего разошлась саркастическая рифма: «Сумароков — бич пороков!»

За что и бит Ломоносовым с Тредиаковским. Усиленно создававшими нелице­приятный портрет литературного «врага».

Однажды Сумароков клятвенно пообещал Екатерине, дескать, бросит «баху- совскую страсть». И даже крепился пару лет в завязке.

Позднее, в доме вдовы своего брата Ивана Петровича прислонился в задумчи­вости к окну. На котором стояла раскупоренная бутыль гунгарской водки. Ее запах ошеломил его! С досадой, в порыве неистовства врезал рукой по склянке — вдре­безги! До крови поранившись и перепачкав камзол.

Тут же убежал — словно от света и грешного себя: «.был жертвою пылкой чувствительности своей, — обрисовывает С. Блинка: — Наш поэт-пустынник среди тогдашнего московского общества сам объясняет причину, вовлекшую его в бахусо- во самозабвение. Трагик Шиллер пил для воспламенения духа. Сумароков пил для утоления скорби душевной».

Раз — в деревне — Александр Петрович погнался со шпагой за вконец разнуз­данным камердинером. И в пылу гнева не заметил, как очутился в пруду по пояс. Пришлось выплывать. По округе гремел дикий гогот холопов: превращая «безум­ство пышное — в смешное».

Часто по-дурацки носился за мухами, которые не давали ему спокойно жить, творить. Ронялся и с саблей, комично пытаясь разрубить надоедливо жужжащий двукрыл пополам.

Бывало, выбегал с воплями на улицу — собачась с разносчиками, кричавшими под окнами. Мешая думать.

Таким — горласто-бешеным, благородно-просвещенным, кичливым и прон­зительно целеустремленным — покинем здесь «отца», основателя сентиментальной культуры русского театра: Александра Петровича Сумарокова.

 

Арслан Хасанов. Прозаик, журналист.