РЫЖА ТВАРЬ.

 

Чего в нем не было — это лисьей хитрости, несмотря на внешность. Это да. Были страсти. Все: тщеславие, сварливость, и плотские страсти, конечно, все мы люди. И пьяница он был. И завистник. И во всем этом — в сварливости своей, обидчивости, тщеславии, завистливости — был под старость (он был двух других моложе и пережил их) смешон. Вздорный пьяный старик с манжетами в табаке.

«Вы более других, чаю, знаете, сколь многого почтенья достойны заслуженные славою и сединою покрытые мужия, и для того советую вам впредь не входить в подобные споры, чрез то сохраните спокойствие духа для сочинения, и мне всегда приятнее будет видит представлении страстей в ваши драммы, нежели читат их в писмах».

О, эта ехидная усмешка государыни, помноженная на ее представления о рус­ской орфографии и синтаксисе!

Страсти у Сумарокова были обычные, среднечеловеческого масштаба, но — как подлинный драматург — он владел увеличительным стеклом и легко входил в образ трагического злодея. Или мелодраматического. Или комического.

Ступай, душа, во ад и буди вечно пленна!

О, если бы со мной погибла вся вселена!

8 «Новый мир» № 12

Да, это смешно, но стоит внести в эту цельность хотя бы еще одну краску — получается интересный объем.

«Вем, Еосподи, яко плут и бездушник есмь, и не имею ни к тебе, ни ко ближ­нему ни малейшей любви. Однако, уповая на твое человеколюбие, вопию к тебе: помяни мя, Еосподи, во царствии твоем. Спаси мя, боже, аще хощу или не хощу! Аще бо от дел спасеши, несть се благодать и дар, но долг паче. Аще бо праведника спасеши, ничто же велие, а аще чистого помилуеши, ничто же дивно: достойны бо суть милости твоей, но на мне плуте удиви милость твою!»

Еще чуть-чуть — и прямо тебе Достоевский.

И какая-то вдруг грусть.

«Скажи мне, Пасквин, для чего этот город называется по-немецки?»

К безумным силлогизмам Чужехвата Сумарокова приводит окольными путями то, чему он поклонялся: трезвость, ясность, (теоретическая) нравственность. Это Ломоносов, у которого, при всех диких поворотах его личности, была здоровая поморская основа, мог заноситься умом и фантазией. Сумароков с его подлинным легким сумасшествием — нет. «По мне, пропади пропадом то великолепие, в кото­ром нет ясности».

И всех учит добродетели. И, как Иов, взывает к Богу:

Мной тоска день и ночь обладает;

Как змея, мое сердце съядает,

Томно сердце всечасно рыдает.

Иль не будет напастям конца?

Вопию ко престолу творца:

Умягчи, боже, злые сердца!

И тут же странные шуточки, почти прутковские (я еду делать кур). И фатовство поэта-дворянина, мастера очаровательно-пустых любовных песенок, которые — хоть через двести лет на эстраду:

Мы друг друга любим — что ж нам в том с тобою?

Любим и страдаем каждый час.

Боремся напрасно мы с своей судьбою,

Нет на свете радостей для нас.

Впрочем, нет, это еще молодой Сумароков, без табака на манжетах, уже раз­ругавшийся с Совой, но пока еще на словах вежливый со Слоном (а ведь были когда-то все трое друзьями!). Они соперники, у каждого свита, ученики: у Слона семинарские орясины, ученые и грубые, из них же первый пухлолицый хам Иван Барков, у Сумарокова — юные рыцари из Рыцарской Академии, из Сухопутного Шляхетного корпуса, петиметры, песельники. И тех перебивает у него Еригорий Теплов, академический Коварник, первый человек при графе Разумовском, худож­ник картин обманных, толкователь философии и натуральной истории, интриган и любитель мальчиков, — соблазняет песельников, кладя песенки их на музыку; и Сумароков в дураках.

Потом он был командиром над лицедеями — и тех отняли.

Сколько обид! «Трудолюбивой пчеле», журналу его, цензора назначили — астронома Никиту Попова, человека пьяного и в словесности невежественного. Ему велено было держать в уме одну лишь материю, а он вмешивался в слог — его, Сумарокова, слог! А после журнал и вовсе закрыли — за насмешки над всесильным Ломоносовым, за «вздорные оды» (первые русские пародии, между прочим), за статьи против мозаичного ремесла.

«Чем более Сумароков злился, тем более Ломоносов язвил его; и если оба были не совсем трезвы, то заканчивали ссору бранью, так что приходилось высылать или их обоих, или чаще Сумарокова».

Это вспоминает Иван Иванович Шувалов. У него Сумароков бывал принят. С остальными Шуваловыми — ненависть.

Это при Елизавете. А потом? Ждал, ждал Александра Петрович новых вре­мен, пересиживал ненавистных Шуваловых и их любимца Слона, пересидел, и что получил?

А ведь, казалось бы, время было — за него.

Время было за точное слово и разум — против барочных наворотов. За по-дворянски ученых дворян — против схоластов-поповичей. За разум и гармонию против странности. Но Сумароков, мечтавший о разуме и гармонии, сам был — воплощенная странность. И едва ли не первым был снисходительно осмеян.

Теперь они снова вместе, друзья, ставшие врагами.

Свары их забыты? — не нами — Аполлоном забыты.

...Языка нашего небесна красота не будет никогда попрана от скота... Когда по твоему сова и скот уж я, то ты есть нетопырь и подлинно свинья. Бесстыдный родомонт, иль буйвол, слон, иль кит, Тора полна мышей, о винной бочки вид!... Когда в чести увидишь дурака или в чину урода из сама подла рода, которого пахать произвела природа. Свяжись с тем человеком, который ничего другого не говорит, как только всех бранит, себя хвалит и бедное свое рифмачество выше всего чело­веческого знания ставит.

Всего этого нет.

Трудолюбивая, словолюбивая, смиренная Сова. Могучий и мудрый Слон. И нехитрый Лис, лицедей и песельник, гордящийся своим благородным дворян­ским хвостом.

Махнет в одну сторону — и:

О темные дубровы, убежище сует!

В приятной вашей тени мирской печали нет;

В вас красные лужайки природа извела

Как будто бы нарочно, чтоб тут любовь жила.

В другую — и:

Время проходит,

Время летит,

Время проводит Все, что ни льстит.

Счастье, забава,

Светлость корон,

Пышность и слава —

Все только сон.

Опять махнет — и удалой солдатский посвист:

Вот трубка, пусть достанется тебе она!

Вот мой стакан, наполненный еще вина;

Для всех своих красот ты выпей из него,

И будь ко мне наследницей лишь ты его.

А если алебарду заслужу я там,

С какой явлюся радостью к твоим глазам!

В подарок принесу я шиты башмаки,

Манжеты, опахало, щегольски чулки.

Опять. — и тут возникает что-то совсем уж невероятное, Северянин осьмнад- цатого века:

Если девушки метрессы,

Бросим мудрости умы;

Если девушки тигрессы,

Будем тигры так и мы.

 

И дальше, дальше — от сонетов (первых русских сонетов!) до калины-малины (услышал от кучерской дочки, с которой беззаконно, при живой жене, обвенчался?). Такое «бедное стихотворство».