Огрызкин.

 

рекомендуем техцентр

 

И что главная задача россиян — максимально не замусо­рить природу. А с заводами да фабриками — конец же эдему, в клоаку природа пре­вратится... Ты ж вот, Толян, думаешь, что наши люди не хотят и не умеют работать. А они, может, сами того не осознавая, сад для грядущих поколений блюдут.

Тут Огрызкин почувствовал, что несет уже даже не чушь, а прямо непотребное, и, к чести парня надо сказать, попытался заткнуть рот пробкой воли. Куда там — разве взболтанное шампанское удержишь в бутылке?! В общем, чопик воли выле­тел со свистом, и сточные речи лесного проходимца вновь полились в уши товари­щей, как в септики. Дошло до того, что былинный богатырь Илья Муромец, оказы­вается, вовсе не был обезножен, а валялся на печи до возраста Христа по идейным соображениям. Огрызкин не удержался и окрестил его первым преславным трут­нем Отечества, прозревшим национальную идею на заре русской государственности и вставшим на защиту границы единственно для того, чтобы поганые печенеги и дальше не мешали зарастать Отчизне разнообразной флорой. Как ни больно бы­ло Огрызкину, но в какой-то момент пришлось предать анафеме даже Петра Вели­кого, который потворствовал строительству заводов и дал отмашку на вырубку дерев сосновых, еловых и можжевеловых для украшения проезжих улиц и домов к Ново­му году.Охламон до того увлекся, что не заметил, как ему на голову полилась вода. Но уже не пресная, а соленая. Спешу успокоить читателя. Несмотря на страшное него­дование, вызванное речью Огрызкина, жидкость носила безобидный характер. Это был просто пот. Сначала — холодный (от внезапного появления еще одного слуша­теля), потом — горячий (от интенсивных отжиманий).

Между Ракитянским и Буриковым, выжимавшими тела над Огрызкиным, сто­ял военный, гражданский, художественный, бессменный и всякий другой руково­дитель дома № 11 по улице имени генералиссимуса юмора, капитана сатиры и рядо­вого сарказма А. В. Маслякова.

Поджарого сорокадвухлетнего мужчину с взглядом секутора римского легиона, осанкой осинового кола и носом человека, никогда не остающегося с носом, звали Василием Владимировичем Дроботом. Читатель познакомился с ним в первых гла­вах романа. Это был тот самый офицер ФСБ, который отвечал за набор кадров в та­ежный город и счел своим долгом отправиться в глухомань вместе с другими участ­никами эксперимента. Таких, как Василий Дробот, в курсантской среде называли дядьками. В их задачу входило воспитание мальчиков по специально разработан­ной системе, в суровости которой у читателя уже было время убедиться. Ни один из курсантов не видел, чтобы Василий Владимирович когда-нибудь кого-нибудь приласкал или похвалил. «Мое поощрение — это отсутствие наказания» было вы­бито над входом в двухэтажный коттедж № 11.

Любил ли Василий Владимирович подопечных? Вне всяких сомнений. Но его чувство никогда не проявлялось открыто. Курсант, достигавший успехов в учебе или поведении, вместо одобрения слышал: «Ты сам поставил и взял высокую план­ку. Опустишь ее хоть на миллиметр — будешь наказан. Не поднимешь в течение месяца — опять же молись». Да простит мне читатель столь смелое сравнение, но любовь дядьки к мальчикам чем-то походила на любовь Бога к людям, которую, как известно, не так-то просто почувствовать — особенно грешникам. Но курсан­ты — люди в большинстве своем светлые и чистые — ощущали любовь воспитате­ля. Она была в самой атмосфере дома с перевернутым, примирившим небо с землей знаком «равно» на входной табличке — дома № 11.

Что и говорить — от дядькиной любви совсем не веяло нежностью и теплом. Она вселяла страх в сердца курсантов. При появлении Дробота даже у самых сме­лых юношей порой начинало сосать под ложечкой — прям как у святых угодни­ков в тот момент земного существования, когда Господь, скажем так, удостаивал их чести перейти из разряда «слепо верующих» в разряд «точно знающих». Но это, как уже понял читатель, был страх особого порядка, коему имя — священный тре­пет. Испытывая его, курсанты все же не сомневались в глубине и силе излучаемой дядькой любви, как даже насмерть перепуганные Богоявлением праведники не со­мневались, что Господь питает к ним такое чувство, перед которым хваленое мате­ринское так — не более чем симпатия.

Тайга очень изменила офицера ФСБ Василия Дробота. В лучшую сторону. Среди кедров ему не было нужды опасаться, что впереди могут ждать задания, государ­ственная необходимость которых (истинная или мнимая) несовместима с нормами человеческой морали. Надо сказать, что, будучи по природе человеком честным и по­рядочным, человеком, мечтавшим о славе Рихарда Зорге, на Большой земле он толь­ко и боялся, что приказов а-ля Берия, которые всегда были, есть и будут частью служ­бы в госбезопасности.

В глухомани мужское начало постепенно заострилось в Василии Дроботе, как нос глубокого старика. Так случилось не только с ним. За труднопроходимые годы в тайге почти все городские жители стали напоминать героев былин, мифов, легенд и саг. Пройдешь по Абрикосовой и увидишь, как некий напрокудивший Геракл чи­стит городские Авгиевы конюшни. Свернешь на Виноградную и наткнешься на како­го-нибудь осьмнадцатилетнего богатыря средней руки Никиту Кожемяку, наминаю­щего бока то ли Ромулу, то ли Рему — поди разбери этих близнецов.

Что касается Василия Владимировича, то через пять лет после высадки в си­бирском лесу он одичал до стадии «человека естественного» и стал изрядно сма­хивать на викинга. К высокому росту, светлым волосам и голубым глазам добави­лись звериная сила, выносливость, стойкость, неприхотливость, жажда открытий и смерти не в постели. И кто его знает, почему произошла именно такая транс­формация. Давайте на гены сошлемся, почему нет? Ведь древние скандинавы, как мы знаем, были частыми гостями на Руси, и могло запросто так случиться, что на пути из варяг в греки какой-нибудь фанат Одина снасильничал поклонницу Перу­на — пра(ставим приставку на долгий повтор)бабку нашего героя. До полноценного викинга Дроботу недоставало разве что жестокости. А ведь в детстве сорванец му­чил кошек, и еще как. Спрашивается, куда подевалось жестокосердие? Тут, слава богу, к пра(снова заевшая пластинка)бабке ходить не надо. Заглянем к отцу нашего героя. Именно он при помощи портупеи в свое время купировал живодерскую жестокость Васьки до жесткости, как хвост доберману. Ну да дело прошлое. И пусть Дробот не дотягивал до норманна по изуверству, зато усы отрастил в тайге, как у истинного варяга, подковой. Ее концы были направлены книзу, из чего можно было сделать вывод, что счастья, курсанты, не ждите. И так оно, надо сказать, и было.

  Буриков, о чем задумался? — задал вопрос Дробот, увидев, как парень снизил темп отжиманий до воздушно-десантного.

   О России, — был ответ.

   Конкретнее.

   Да вот думаю, кто она по знаку зодиака.

   И?

   По всем признакам — Рыбы на стыке с Водолеем.

  Это наш одноглазый в точку, Василий Владимирович, — вмешался из карцера Огрызкин. — В другой раз бы поспорил, а нынче не стану. Приятно, знаете ли, осоз­навать, что сижу я в затопленном погребе не абы как, а в ногу со временем, осваиваю, можно сказать, обозначенное Буриковым зодиакальное пограничье. Хотя че там осо­бо осваивать? Что в Рыбах, что в Водолее — вода на воде и водой погоняет. Как вый­ду, может, даже астрологический трактат об этом напишу.

  Жду шедевра. Главно, лей побольше воды на воде, графоман, — посоветовал Дробот и вернулся к Бурикову: — Вообще-то за Рыбами, сколь мне известно, идет Овен, а не Водолей.

  Я ж не о месячных циклах, Василий Владимирович, — сказал Буриков. — О ты­сячелетних же. Эра Рыб исчерпала себя. На брег они выброшены, ртом воздух хва­тают. Но Водолей не даст им бесследно пропасть. Он уже занес над ними кувшин с волшебным океаном. Рыбам вскоре предстоит жить в совершенно другой среде. Они и сами, приспосабливаясь к новым условиям, изменятся... Братья! Мы на по­роге новой эпохи. Эпохи духовных открытий, добра и самопожертвования, где всяк будет любить ближнего не как себя, но больше себя в четыре, а самые отъявлен­ные — в пять, а то и в шесть-семь раз. Вы не поверите, но даже соревнования по люб­ви появятся. Что-то типа бега на разные дистанции. Сразу говорю, спринт будет не в чести, потому что хоть и яркий, смотрибельный, да быстро кончается. Не любо­вью — страстью, скорей всего, такой бег нарекут.

Королевская же дистанция — марафон. Эдакие состязания по долгой любви к лю­дям с открытием второго, третьего, четырнадцатого дыханий и взвинчиванием тем­па во время них. И будет неважно, двадцать ты лет пробежал или восемьдесят семь. Важно будет не сколько, а как. Нет, это понятно, что в первые столетия Водолея на марафонскую дистанцию смогут бегать только самые сильные и выносливые.

Спрашивается, что будут делать бесчисленные те, у кого желание любить боль­шое, а способности к этому средние? Правильно — они начнут выбирать спринт! Но не просто короткометражный бег, который я недавно страстью условно окрестил, а бег с препятствиями, который уже есть — да! да! — самая настоящая любовь. По­жалуйста, не ухаживай до конца жизни за парализованным (первое препятствие), агрессивным (второй барьер) дауном. Но семь лет — будь добр. Тьфу, а не срок, правда же? Стометровка та же. А потом, значит, передай эстафетную палочку свеже­му бегуну, чтоб командный дух и все такое. Уверен, вы сейчас наверняка думаете, что этот Буриков наивный идиот, что верит он в розовую эпоху, в которой нет места злу. Черта с два! Не угадали вы ни со мной, ни с эпохой! В эре Водолея никакой дискри­минации по нравственному признаку не будет, понятно вам?! В ней всем, чтоб вы знали, места хватит! И злу в том числе — чем оно хуже добра?! Да еще какому злу! — воскликнул Буриков с таким восторгом, что сам Люцифер разинул варежку и выпу­стил ухо шкодливого бесенка, третьего дня убавившего огонь в адских конфорках и организовавшего побег двух клептоманов в рай. — Такого зла еще отродясь не видели! Широчайший ассортимент. От неприкрытого зла-презла до зла, похожего на образцово-показательное добро, как Христос на отчима Иосифа — ну, в том смы­сле, что вроде родственники, а на самом деле — нет. Ну согласитесь же, друзья, что будет жутко интересно жить с грядущими брендами от лукавого, — расплывшись в улыбке, призвал Буриков разделить его мнение, что скука рядом со злом каче­ственно нового уровня невозможна по определению (как будто с более примитив­ным злом эпохи Рыб, прошу прощения за вмешательство, человечество прямо иззе- валось, ага). — Так вот, полагаю, Россия начала переступать порог эры Водолея еще в 90-х, только на радостях под ноги-то не глядела, споткнулась и распласталась. Ле­жит пока, березовая наша, поленом. Но я уверен — встанет она, братья!

Только сначала поотжимается, как ты, чтоб заплатить по счетам и бицепсы на­растить, — устав от идеалистических бредней, сказал дядька. — Активней землю толкай, мечтатель в перьях! Вечно отвлекаетесь на страну, как на девицу. Лучше бы учились.

Тут из карцера донеслась очередь булькающих звуков, как будто в нем закипе­ла вода.

   Это кто там пузыри пустил?! — грозно спросил Дробот. — Ты, колодник?!

Никак нет, — отрапортовал Огрызкин. — Полагаю, газ из земли вышел. Явле­ние в природе довольно распространенное.

   Это в забетонированной-то яме?

   Газ, как мышь, найдет щель.

Молись, чтоб он мне в нос не ударил и не выдал твое тухлое нутро. Ведь врешь же. Знаю — врешь.

Обвинения ваши, Василий Владимирович, беспочвенные, — ответствовала хит­рая рожа, в темноте карцера разгоняя тельняшкой газ, имевший к земле точно такое же отношение, как цыгане к оседлости. — Всё гнобите меня, зато я, по крайней мере, не озабоченный, о России день и ночь не думаю, как Буриков. А прикажете — могу во­обще о ней не думать и других науч...

Комфортно тебе там, смотрю, — перебил дядька, почуяв подкоп под святы­ни. — Пора, наверно, из карцера в тюрьму переводить. Уж чья бы корова про оза­боченность мычала, а твоя бы припухла. Забыл, за что в темную брошен? Или, может, я женщину, похожую на мужика, слепил и напоказ выставил?

Ну волк же на волчицу похож, — заметил Огрызкин. — Пока под хвост не за­глянешь, и не определишь подчас, сука перед тобой или кобель. Наверняка с людь­ми так же. Нас же общества женского лишили, остается додумывать, как баба выгля­дит... А скульптуру я чин чинарем слепил: на груди — полушария, волосы — до поя­са, зарослей на бороде нет. Все как в книгах, не придерешься... Да, я сорвал занятия. Да, сорвал! Зато теперь ребята имеют представление о прекрасной половине челове­чества. То есть даже о половине с лишним — женщин же больше.

Вот именно — ты сорвал занятия, за что и наказан, — пригвоздил Дробот, что­бы Огрызкин не сомневался, что в карцер он попал отнюдь не за искусство. — Но и про Афродиту твою скажу, что на Афродиту она вовсе не похожа. Это пародия на Афродиту, чтоб ты знал. Это сантехник с титями, хренов ты ваятель. Таких женщин, как у тебя, на Большой земле нет.

Сейчас, может, и нет, — не стал спорить пройдоха. — Но то, что моя женщина похожа на мужчину, плюс мне как скульптору. Не погрешил я в глине против ис­тины, прозрел будущее, считаю. Леди тридцатого века сотворил. Возможно, в на­стоящее время женщина все еще похожа на женщину, хотя мне трудно судить — ни одну не видел. Но ведь только же внешне похожа. Дух-то уже мужской, насколько мне из литературы известно. Феминизм, эмансипация и т. д. А от духа и до телесной эволюции недалече — дайте срок. На это вы можете сказать, что большинство жен­щин на феминизм и прочее не повелись. Пусть так, но сильные-то повелись! А имен­но они выживают и дают здоровое и крепкое потомство. Законы природы никто не отменял. Горстка пассионариев в юбках распространили новую идеологию на весь мир, разве не так? И ведь шустро управились. За сто лет примерно. — Тут в Огрыз- кине впервые ворохнулось что-то либерально-толерантное, как недоразвитый чело­век в материнском чреве. — Неудобно говорить, но на защите женственности ныне только геи активно стоят, про парады их вся тайга читала. Ага, даже флаг свой имеют. Радугу, пишут, к древку пришпандорили. Вот как на нее теперь смотреть?! — в серд­цах бросил Огрызкин, как будто созерцание разноцветного коромысла в небе было его единственной радостью в жизни, а теперь все — не полюбуешься.

  Эй, противогей, — прервал Дробот тираду Огрызкина. — Вот только не тебе про нравственность чесать. Давай-ка лучше отожмись раз эдак девятьсот девяносто девять.

   А почему не тыщу? — удивился сиделец.

   А не хочу, чтоб тебя в будущем в магазинах за дурака держали.

   Не понял.

   Время придет — поймешь... Упор лежа принять!

   На воде-то?

   А у тебя выбор есть, контрагейка?! — рявкнул Дробот.

Отжималась троица. Ракитянский и Буриков качались как следует. Огрызкин же нелепо барахтался булками кверху и проклинал воду за то, что ночью она не превра­тилась в лед — субстанцию, как известно, более приспособленную для отжиманий. И вот ведь как будто не было до этого у измерзшего парня отчаянной борьбы за жи­вучесть и лишь одного желания — юркнуть в мартеновскую печь и задраить за собой заслонку, чтобы не выстужать топку.

Дробот молча наблюдал за подопечными и думал о том, что на Большой земле самая большая опасность для парней будет исходить, безусловно, от женщин, о кото­рых все чаще стал гудеть половозрелый курсантский люд. Дядька искренне желал, чтобы парни влюбились в уродок. Дробот по опыту знал, что страшные, обделенные вниманием женщины не закатывают скандалов, не требуют внимания и золотых гор. Ошарашенные нежданным семейным счастьем, они до конца дней заглядывают в рот тем, кто их выбрал, и даже с соперницами сражаются тихо и трогательно: вкус­ными домашними котлетами, запотевшей в холодильнике водкой, идеальными стрел­ками на мужних брюках, реанимационной чистотой квартиры и умными, все-в- отца детьми.

Красавицы же, не сомневался Дробот, несут одни лишь опасности. Эти стонут не только в постели, требуют к себе повышенного внимания, склонны к изменам и ин­тригам. В девяти случаях из десяти они не дадут выходцам из тайги спокойно вы­полнять воинский или гражданский долг, а то и вовсе развратят юношей.

Дробот надеялся, что после окончания лесного курса парни быстро западут на страшилищ, переженятся и займутся делом, для которого их готовили. Дядька нахо­дил, что, слава богу, так оно, скорей всего, и будет, ведь у юношей совсем нет вкуса в отношении женщин — ему просто не на ком было сформироваться. У ребят начисто отсутствуют собственные понятия о женской красоте, не получили они и общест­венных представлений об идеале, а значит, утешал себя Дробот, при выборе супруги лесные магистры будут руководствоваться прежде всего животным инстинктом про­должения рода. Как неандертальцы. В таком случае, не без радости заключил Дро- бот, у популярных на Большой земле женщин модельной внешности просто нет никаких шансов захомутать сибирячков, ведь с древности солитерная худоба и пло­ская грудь — синонимы болезни, а одним смазливым личиком, извините, сыт не будешь. Вывод про смазливое лицо окончательно успокоил дядьку. А зря. Он явно забыл, что пусть красивые глаза, губы, носы и не способны накормить, зато могут с успехом лишить аппетита — при удачном сочетании друг с другом, конечно.

Сам Дробот, как и его коллеги по службе, о женщинах старался не думать. Воздер­жание давалось мужчинам нелегко, но они справлялись: во время бодрствования — на «отлично», во сне (постарайтесь не искать подтекста в следующей оценке) — на «удовлетворительно». В общем, хорошо справлялись, если вывести среднее ариф­метическое. Побеждать плоть помогали возведенные в культ спортивные, трудовые и умственные перегрузки, отсутствие сексуальных раздражителей и постоянные стрессы, связанные с выполнением учебных сверхзадач. Когда же становилось сов­сем невмоготу, мужчины начинали сублимировать — да так энергично, что это нередко приводило к брусиловским прорывам в научно-образовательной и куль­турно-воспитательной работе. Поразительно, но именно во многом благодаря оза­боченным кадрам, научившимся переплавлять похоть в творчество, концентрация гениальности на метр городской площади уже к середине Сибириады превысила все допустимые нормы, и слово «эврика!» в лесу стало столь же расхожим, как «ну», «короче», «капец» и «блин» на Большой земле. Светское монашество, в отличие от обычного, не подавляло сексуальный инстинкт, а поставило его на службу об­щему делу.

Дядька посмотрел на отжимавшихся парней. Никто из них не филонил. Даже Огрыз- кин не сачковал — имитировал упражнение, как мог.

И вдруг щемящее чувство жалости к юношам захлестнуло строгого наставника. И дело было совсем не в том, что Дробот заметил на лицах курсантов признаки уста­лости — физические упражнения еще никого не убили. Нет, причина жалости крылась в другом. Вытекала она из недавних мыслей Василия Владимировича о женщинах.

«Какие же из парней выйдут граждане, — думал Дробот, — если они не знали ни материнской, ни первой любви, никого не дергали за косы, не таскали девичьих порт­фелей? Что даст им выстоять в час испытаний? Ни мам, ни Маш из первого „К“ у них нет. Кто придаст ребятам сил? Вдохновит их на бой и труд? Невский?! Лиха­чев?! Скобелев?! Ломоносов?! Ну уж нет, — горько усмехнулся про себя Дробот, едва не добавив „только не эти“. — Кутузов, Менделеев, Рокоссовский, Капица всегда шли только в нагрузку к мамам и Машам, лишь в нагрузку. Еще ни один мужчина пе­ред тем, как стать выключателем света во вражеском дзоте, не воодушевился су­воровским переходом через Альпы, не вспомнил про речь Хрущева на двадцатом съезде. Любящие мамки и вредные Машки — вот кто являются подлинными твор­цами героев, даже если мамка простая прачка, а Машке семь лет».

Из всех этих мыслей одна для Дробота была особенно болезненной. Про пер­вый «К». Она не являлась для дядьки проходной, не случайно пришла ему в голову. Дело в том, что Дробот начал учебу именно в первом «К». С годами менялась толь­ко цифра, буква же прокочевала с Васькой до выпускного класса.

  Эх, какие были времена, какие времена, — закончив с мамами и Машами, взял­ся дядька ворошить советское прошлое.

Нетрудно догадаться, что времена для Дробота были все из себя замечательные.

  Одних только детей, — ностальгировал он, — водилось в СССР столько, что, будучи первоклашкой, я мог, стоя у доски, на ура перечислить добрую половину

алфавита не по букварю, а по друзьям-товарищам из параллели — пусть и несколь­ко вразнобой.

Буква «К» в полном названии школьного класса даже представилась Дроботу ни много ни мало — символом многодетности, знаменем бэби-бума, индикатором здорового микроклимата в семьях и макроклимата в стране.

В 90-е же, — позволим себе домыслить за нашего героя, — в русскую землю, на­мечая контуры будущей демографической ямы, воткнулись первые лопаты, и нын­че буквой «К» в школах и не пахнет — повывелась ребятня, на «В» не наскребешь.

Так-то оно так, Василий Владимирович, только вспомни, сколько человек с тобой в первом «К» училось? Тридцать шесть — я специально пробил! Разве в такой орде получишь нормальное образование?! Ведь никакого же индивидуального подхода к ученику! Не кажется ли тебе, что было бы гораздо лучше, если бы ты учился не в старой 1228-й, а в новой 1229-й школе, которая в твое распрекрасное советское время так и осталась на бумаге?! Ты ж в первом «Г» мог учиться, край — в «Д»! И твои однокашники прекрасно размещались бы на фотографии, стояли бы на ней не пле­чом, а грудью вперед! Не береди, короче, 90-е. И на них чье-то детство пришлось...

...Дядька вытер пот со лба и обвел взглядом своих, по его твердому убеждению, «совершенно железных подопечных». Особенно защемило сердце наставника при виде Огрызкина, превратившего отжимания на воде в клоунаду, мечтавшего о точ­ке опоры так же, как грезил о ней Архимед, чтобы перевернуть Землю. Из-за того, что арестант был не менее, а быть может, даже более стальным, чем остальные, жа­лость Дробота неожиданно усилилась.

«Как бы не заржавел в мокроте», — на полном серьезе подумал наставник.

Хотите верьте, хотите нет, но температура воды в карцере волновала Дробота по- стольку-поскольку, хотя он помнил, что вчера прошел ливень с градом, а ночи в тай­ге прохладные даже летом. Дело в том, что курсантов с детства закаляли по системе Порфирия Иванова, и они не боялись низких температур. Понятно, что Огрызкин так же, как и все, прошел через ледяные обливания и лизания сосулек, поэтому у дядь­ки и мысли не возникало, что сиделец способен закоченеть, да еще в июле. А вот заржаветь, по убеждению Дробота, — так вполне. Железный же.

Неужели курсанты и впрямь были из металла? Да бросьте. Просто дядька неадек­ватный. Поживи-ка в небылице двенадцать с лишним лет — поди, еще не такой бред в голову заметать станет.

К слову, не только Дробот верил в то, что холод не может нанести Огрызкину серьезный ущерб. Ракитянский с Буриковым в этом тоже не сомневались — слиш­ком уж пылок и горяч их друг. Для курсантов качества характера Огрызкина были такими же материальными, как желания для тех людей с материка, которые, вдох­новившись фильмом «Секрет», обклеивали холодильники и двери туалетов визуа­лизирующими ватманами с изображениями принцев, замков и Канар. В общем, по мнению Ракитянского и Бурикова, Огрызкин как бы должен был отапливаться пыл­костью и горячностью. Но не только. В отличие от людей с Большой земли, друзья арестанта все же понимали, что современный человек еще слишком незрел, без­нравствен и приземлен, чтобы у него получалось реализовывать свои желания, ка­чества и способности без активных действий. Мечтаешь о квартире — работай не покладая рук, и будет тебе в итоге аж две: одна — для тела (со стандартной квадра­турой два на два), другая — для души (с вечной пропиской). А хочешь согреться в карцере, на пылкость и горячность надейся, а сам не плошай — толки, пинай, ме­си воду. Чем узник бессовестности всю ночь и занимался — в том Ракитянский и Буриков были убеждены. Потому и замерз не насмерть, а всего лишь как зюзик — дело для тайги обычное.

Курсанты давно привыкли к различным видам физического дискомфорта и стра­дания: холодно да и холодно, голодно так голодно, вшиво, и что теперь. Одни ре­бята (более сильные и закаленные) переносили тяготы и лишения легко, другие (менее сильные и закаленные) — стойко. Нередко в ход шел юмор. Например, однаж­ды на учениях танк закатал в траншее мальчика с Весеннего конца. Когда полужи­вого юнармейца откопали, первыми его словами были: «Никто из вас не знает род­ной земли по-настоящему. Только я и морковь». Через сутки парнишка с воински­ми почестями едва вновь не проследовал туда, откуда его достали вместе с сокро­венным знанием. Товарищи уже даже присматривали место для последнего окопа, но обошлось. Спасибо молодому организму и лесным докторам.

Раз уж на страницах рукописи всплыл нехреновый морж Порфирий Иванов, то надо сказать, что его систему Огрызкин толком так и не освоил, хоть и закалялся, как все. Так в школе каждый проходит геометрию, но не всякому она дается. Да, Сергун с детства щеголял босиком по морозу, обнимался со снежной бабой, но все ж таки как был, так и остался мерзляком. Если бы за закалку ставили оценки, то Огрыз- кин не вылезал бы из троек, которых, однако, вполне хватало, чтобы не болеть в си­бирские зимы или перекантоваться в холодном карцере без ущерба для организма.

Итак, Дробот принял решение освободить арестанта условно-досрочно, но пря­мо это сделать не мог: дашь слабину — перестанут уважать, распоясаются, сядут на шею. Необходимо было схитрить, сделать так, чтобы узник сам признался, что в кар­цере ему не просто хорошо, а в сто раз лучше, чем на свободе. После чего, соответст­венно, отпустить на волю.

Задача предстояла препростая, потому что Огрызкин, как и все лесные юноши, воспитывался в духе презрения к боли и мукам. Сущий спартанец. Правда, слегка не­доделанный, так как не мог похвастать лаконичностью речи, которой, как мы пом­ним, отличались лучшие воины Эллады.

Но это, опять же, с какой стороны посмотреть. К примеру, помести мы Огрыз- кина в Спарту времен царя Леонида — и он бы явил собой образец лаконика. Не­удивительно, ведь его древнегреческий был плох — настолько из рук вон, что на за­нятиях по эллинскому поднимаемый для ответов юноша в основном молчал. Но от­нюдь не в тряпочку. Глубокомысленно. Как Диоген.

В общем, под историческим углом зрения Огрызкин, несомненно, был вылитым спартанцем с философским даже уклоном, однако этот факт не спасал того еще древ­него грека от регулярных порок. Когда преподаватель античных языков расклады­вал озорника на лавке, чтобы высечь его за убогий словарный запас, то всегда слы­шал одно и то же: «Перед тем как свершится экзекуция, в очередной раз напомню, что я единственный в классе носитель диалекта, на котором общались под Фермо­пилами. Нет моей вины в том, что лексикон спартанцев был скудным. Что многие слова (как то „трусость", „предательство", „назад“, „подлость", „пулемет“, „кибервой- на“) в языке героизма и мускул так вообще отсутствовали». Далее курсанта ста­бильно освистывала розга и купали в аплодисментах товарищи.

  Как сидится, скульптор? — приступил дядька, доподлинно зная, каким будет ответ.

   Шикарно, — не разочаровал Огрызкин.

   Так уж прям и шикарно?

   Не то слово.

  Как же так? — словно бы огорчился Дробот. — Вообще-то я тебя в карцер сажал, а не на престол. Надеялся, что в яме тебе будет максимально некомфортно. А тебе, выходит, хорошо.

  Не хорошо — превосходно, — поправил Огрызкин, продолжая гнуть традицион­ную для тайги геройскую линию.

—Ведь опять врешь. Как может быть превосходно в тесноте, а потом еще и сыро­сти после дождичка-то в четверг?

   Да очень просто, ведь за четвергом последовала среда.

   Что ты мелешь? Какая среда?

  Благоприятная во всех отношениях, — разъяснил пройдоха. — Теснота и сы­рость — это ж среда материнской утробы, которая, между прочим, по уюту держит вто­рое место после Христовой пазухи... Скажете, для матерного чрева недостает темноты.

   Матерного?!

  Сирота я, — напомнил Огрызкин. — Так вот скажете, для матерного чрева не хватает темноты. Отвечу — хватает! Даже с решеткой наверху хватает! И в светлое время суток? Да-да, и днем. Ну, если держать глаза закрытыми, конечно. То есть, проще говоря, спать, что я и делал, — сказал Огрызкин, но этого ему показалось ма­ло, и он вызывающе добавил: — И все это, когда другие учились и работали.

  Ах ты, с... сын, — опешил Дробот от столкновения с доблестью и наглостью в од­ном флаконе. — И что — совсем на волю не тянет?

   Клянусь — был бы против, если б у темницы воды отошли.

  Я так и думал, что карцер для таких, как ты, не наказание. Это как если бы чер­та наказали преисподней, а мазохиста — плетью. Ты как черепаха — тебе везде дом родной. В общем, так.

В этот самый момент в ночной тиши раздались три хлопка, не дав Дроботу произ­нести слова об амнистии. Стоявшие в упоре лежа Ракитянский и Буриков синхронно припали грудью к решетке, пружинисто оттолкнулись от нее, зависли в воздухе и, рез­ко перевернувшись, как подброшенные на сковородке блины, впились в небо: ну же, ну! И оно не разочаровало — ракетницы! Две красных, одна белая! Началось...

...Стартовали десятые военные игры...

  Ракитянский, Буриков — свободны, — проводив взглядом пущенные с земли кометы, произнес Дробот и обратился к арестанту со словами, подтверждавшими, что экс-офицеров госбезопасности не бывает: — А вас, Огрызкин, я попрошу остаться.

Стоит ли объяснять читателю, что значило для юных жителей города участие в зарнице. Пацанва есть пацанва. При слове «война» не то что мальчишки — взрос­лые мужики подчас набитыми дураками делаются, если, конечно, не прошли че­рез фронтовой ад. Огрызкин не прошел, поэтому Дроботу не надо было углублять­ся в душу курсанта и на полштыка, чтобы понять, что в ней теперь творится. Спору нет, к своим семнадцати годам парень нанюхался пороха будь здоров, но все же не боевого, а учебного, который лишь усиливает воинственность, вызывает не оттор­жение, а токсикоманию.

«Попалась, пиранья, — мысленно потирал руки наставник. — Сейчас посчитаю твои зубы, зашамкаешь у меня, как старик. Ума не приложу, как это я тебя за так хотел отпустить. Что за слабость такая на меня нашла? Это ж только мелкую рыбу по доброте душевной на волю отпускают. А ты у меня экземпляр крупный — сколько уже крючков и неводов порвал. Нет, брат, теперь все только под условия и гарантии».

12

Огрызкин высоко выпрыгнул из воды, как ватерполист перед броском, и вце­пился в карцерную решетку правой рукой. Два пальца на левой (указательный и сред­ний) тут же юркнули в одну из квадратных щелей и впились в ботинок стоявшего наверху Дробота.

  Василий Владимирович! — подтянувшись к решетке, взмолился сиделец но­вым протекторам на подошвах наставника.

  И не проси, — отрезал Дробот (содержание челобитной ему уже было заранее известно, какая уж тут тайна).

   Но Илью же с Толей отпустили!

 

  А че их держать? За то, что посетили тебя, отжались. Или ты хочешь, чтоб я их к тебе подсадил на время Игр? Они вот, например, по отношению к тебе поступили как настоящие товарищи. А вот ты — настоящий ли им товарищ? Или гусь свинье?