То, что нельзя забыть. 8

 

Возможно ли перечислить истинных, униженных, изгнанных, уничтожен­ных, доведенных до самоубийства! Русский Серебряный век, голодая в эмигра­ции, сумел сохранить достоинство, духовный образ жизни, любовь к Отечеству и его народу. Вот образы патриотов.

В это же время многие советские собратья по перу, оплаченные властью, рав­но как и несколько вернувшихся из эмиграции, жили подсадными утками ста­линской пропаганды. С белыми салфетками за воротничком сиживали за сытны­ми столами с окороками, красной рыбкой с лимончиком (и это в Москве во время войны!), с поднятым бокалом вина, конечно же, за здоровье своих друзей: Буни­на, Иванова, Мережковских, Ходасевича, Зайцева, Ремизова... И сегодня прямые или косвенные наследники автора и героя картины, которую имею в виду, в пер­вых рядах партера патриотов с угодьями в Тоскане. На всякий случай.

Когда же строчка поэта перестанет повторяться как заклинание в устах «бо­гоизбранного народа» и услышится совет другого поэта: «Пора давно е... мать умом Россию понимать».

Паскаль Бонафу — импозантный француз, шармёр, полиглот и к тому же крупнейший знаток автопортрета в мировой живописи — появился в моей мас­терской. В то время Паскаль Бонафу замыслил выставку под названием «Я! Ав­топортрет ХХ века». В 1998 году я написал свой единственный автопортрет и в разные годы сделал несколько рисунков. Немного улик, чтобы заподозрить са­мого себя в нарциссизме. Выставка должна была состояться в Люксембургском музее Парижа.

Паскаль Бонафу с первого взгляда полюбил мою работу и удивил просьбой... Он хотел, чтобы мой автопортрет непременно повисел до верни­сажа в его рабочем парижском кабинете. Позже картина «Художник и его мо­дель», так она была мною названа, заняла свое место в экспозиции Люксем­бургского дворца. Через два месяца выставка из Парижа переместилась во Флоренцию, в галерею Уффици.

Так вполне обыденно возникло продолжение необъяснимо последователь­ных, потому особенно удивительных сцепок «флорентийского сюжета» в моей жизни, начавшегося в 1961 году и должного по всем признакам завершиться в марте 2018 года. Позже рассею «дымовую завесу», ведь пишу эти слова в августе 2017 года.

После завершения выставки во Флоренции дирекция музея Уффици повела со мной переговоры о приобретении картины для коллекции автопортрета, ко­торую начали собирать Медичи в XVI веке и которая размещена и по сей день в знаменитом «Коридоре Вазари». Переговоры увенчались успехом. В понедель­ник 4 февраля 2008 года произошла официальная церемония передачи карти­ны «Художник и его модель» в собрание музея. По этому случаю были пригла­шены директора итальянских музеев, журналисты, гости. Говорились слова. Ди­ректор музея господин Антонио Натали поздравил меня, а также Уффици, с но­вым приобретением. Картина экспонировалась двенадцать февральских дней в «Каминном зале» Уффици для ознакомления флорентийской публики с новым пополнением.

Вопрос жены, почему для события исключительного в профессиональной карьере я нашел всего несколько слов сухой дневниковой записи, застал меня врасплох. Внутреннее сопротивление мешало мне расцвечивать и украшать за­витками слов эту историю, к тому же, как я чувствовал, незавершенную.

Достаточно, что, вспоминая эти дни, сердце начинает биться сильнее. Моя жена уверяет, что день 4 февраля — самый памятный день нашей совместной жизни. Я-то был уверен, что все же день нашей женитьбы — 2 марта 1958 года. Но ей виднее.

Перебирая однажды семейные фотографии, Ира была поражена одной, ею же сделанной в Уффици за семнадцать лет до рассказанной выше истории. По­разительно, конечно, не то, что жена сфотографировала мужа в лоджии Уффи­ци. Это вполне туристический синдром. Необъяснимо на этой фотографии дру­гое. Я нахожусь практически в том самом месте, где спустя семнадцать лет сто­яла на мольберте моя картина во время церемонии. В перспективе длинной га­лереи-лоджии, — кто бывал в Уффици, знает хорошо, что там всегда большое скопление людей, — я стою совершенно один. Эта фотография живо напомни­ла, что именно она, на время затерянная в памяти — суть первое сцепление меж­ду моей Флоренцией 1961 года и флорентийским чудом 2008-го.

Я хотел бы избавить кого бы то ни было от искушения заподозрить меня в мистических аллюзиях или, тем паче, в детективных играх. Не только потому, что этот жанр не есть мой предпочтительный, но прежде всего потому, что не позволил бы себе небрежно, походя говорить о тех, никогда и никем не опоз­нанных силах, которые направляют и руководят жизнью отдельных людей по их столь же необъяснимому логикой смертных выбору. Интуиция... И все же чувственная интуиция какой-то гранью совпадает с мистической, равно как и с интеллектуальной. Эта способность интуиции к диффузии одной ее формы в другую дарит увлекательное занятие улавливать ускользающие сигналы не толь­ко в близком настоящем, но и в скрытом завалами времени далеком прошлом, равно как и в будущем.

Я должен решительно остановиться перед философской несостоятельностью разрешить высказанное. Мне ближе Велимир Хлебников: «у художника глаза зоркие, как у голодных». В жизни следует руководствоваться не рассудком, а интуицией — эта мысль стала моей задолго до того, как я нашел ее в мировоз­зрении дзен-буддизма.

Хорошо. Но сейчас я хочу продолжить движение по сюжету. Он важен для меня и загадочен. В 2010 году я получил приглашение на открытие выставки «Ав­топортрет из собрания Уффици», в которую была включена и моя работа, в Япо­нии в музее «Сейжи Того» в Токио с продолжением в Национальном музее в Оса- ко. Приглашение дорогое. Оборвать линию судьбы по этой причине было бы не­простительно. Мои близкие друзья, понимая это не только предложили совершить путешествие вместе, но и превратили его в незабываемое событие нравственно­го, интеллектуального опыта, психологического потрясения и эстетических на­слаждений; все вместе умножающее то специфическое вещество, которое скреп­ляет дружбу, делая ее принципиально отличной от обычных приятельских отно­шений. Иначе сказать, уникальной, а потому редкой связью людей, всегда цени­мой и почитаемой, но особенно бесценной в эпохи разгула безнравственного бес­предела и цинизма, как эта, к примеру, в которую поместила нас история.

В этот третий приезд в Японию я предполагал пережить два волнующих события: вернисаж, на котором увижу свою картину в новом контексте в сосед­стве с большими именами, и заранее тревожащая сердце возможная встреча с моим Окада-сан.

За несколько дней до поездки я разыскал по телефону Томоко Ока, много­летнего секретаря Окада-сан. Она пообещала сделать все возможное, чтобы найти моего японца и пригласить на вернисаж. Сделать это было непросто среди множества выброшенных из жизни и обитающих на пустырях за город­ской чертой.

Шаг назад

Через некоторое время после того, как узнал о тотальном банкротстве Ока- да-сан, я получил от него письмо. В этом письме Окада-сан сообщил, что арен­довал небольшое полуподвальное помещение для выставки в надежде «восстать из пепла», воскресить свою деятельность. Этим письмом он обращался ко мне с вопросом, могу ли я одолжить для этой выставки пятнадцать — двадцать работ небольшого формата. Я незамедлительно отправил работы скорой почтой. Выс­тавка состоялась, но, скорее, как панихида по ушедшему времени...

Томоко и я поднялись лифтом в залы музея «Сейжи Того». Церемония от­крытия началась. Томоко Ока предупредила служащих внизу о возможном при­ходе Окада-сан. Когда закончились речи и у накрытых белыми скатертями сто­лов началась известная суета, к Томоко подошла взволнованная служительни­ца. У меня екнуло сердце. Пришел Окада-сан. Томоко бросилась к лифту. Я ос­тался стоять в зале, глядя на входную дверь. Он шел очень медленно, неуверен­ным шагом. Молодая служительница музея шла позади с разведенными рука­ми, готовая в любой момент поддержать его. Я быстро пошел к нему навстречу. Обнял. Под пиджаком я нашел только острые кости скелета. Нет, нет, нет — это не Окада-сан, это выброшенное на произвол злыми людьми страдающее тело, еще не оставленное душой. И его душа смотрит на меня теми же знакомыми далекими глазами. Сейчас же я понял, что эти добрые глаза на самом-то деле никогда не смотрели на меня, а лишь отражали, хотя мне-то казалось, что они смотрят на меня. Тот же взгляд, только глубже, безмерно отрешенный и по-дет­ски безмятежный. Возможно, так выглядит человек, достигший нирваны.

Сердце мое сжалось. Глаза затуманились. В их влажном дрожании поплыли навстречу караваны кораблей, груженных драгоценными воспоминаниями и звуками вселенскими, дородовыми, с далеких берегов сладкой жизни.

Окада-сан довел меня до подъезда гостиницы. Близилась полночь. Заблу­диться европейцу в Токио легче, и опаснее чем в девственном лесу. Я вошел в пустой холл, но в номер не поднялся. Сел в кресло и еще раз попытался расшиф­ровать сказанные Окада-сан слова.

Я вновь вышел на улицу. Узенькая, под косо моросящим дождем, она была пуста, тускло мерцала фонариками, убегающими в пустоту ночи. Я уже решил было вернуться в отель, но увидел вдали женскую фигуру под овальным зонти­ком. Только что безжизненная мертвая улочка ожила картиной изысканной живописной школы японской классики. Сколько же в этих картинах, — поду­мал я, — загадочной прелести, волнующей поэтической меланхолии, эстети­ческого очарования. Часто перебирая ногами, волнуя в шаге бедра, затянутые в узкое кимоно, распущенное книзу, она ритмично стучала деревянными гэта по мокрой брусчатке. Я внимательно следил за ее приближением. И когда она по­равнялась со мной, спрятавшимся под гостиничным навесом, я успел рассмот­реть ее. Это была Она, моя вековечная незнакомка.

Еще не растаяла утренняя луна, но светлеющие тени предвосхищали ско­рый приход нового дня.

Как грустно, когда приходит конец любовному свиданию. Бесшумно под­няв верхнюю створку ситоми, я перешагнул в сад. Сверкающая роса на кончи­ках высокой травы омочила шаровары освежающей прохладой. Прежде чем опустить за собой решетку, я еще раз взглянул на возлюбленную. Ее бесстыдно распластанное на циновке тело светилось целомудренной жемчужной белизной. «Роса на рассвете — слезы разлуки».

 

Нужно было уходить. Томясь печалью, я поспешил к недалекой бамбуковой роще. Блестящие стволы, как храмовые светильники слоновой кости, уходили ввысь. Узкие, чуть дрожащие в предутреннем воздухе остроконечные листья крон воспламенились багрянцем восходящего солнца. Я прильнул горячей щекой к прохладному стволу. По нему, ускоряясь, стекала алмазная капля росы. Я пой­мал ее на язык. Вторая капля была соленой. Скатившаяся со щеки слеза. Сме­шавшись, обе живой влагой влились в кровь и пробудили в прапамяти «другую жизнь и берег дальний»...