То, что нельзя забыть. 10

 

рекомендуем техцентр

Есть моменты в истории, когда необходимо рождение человека, которому дарована роль, никому другому непосильная. Это происходит во всех сферах человеческой деятельности, созревших для перемен. Культура и искусство — не исключение. Необходимости появления такой личности в искусстве всегда пред­шествовали новые философские воззрения, а с ними — и новые эстетические и этические. Чаще всего условия для перемен возникали на рубеже столетий. Но сегодня, похоже, порядок нарушен. Впрочем...

Это дело гения — закончить стилевую эпоху на уровне, выше которого боль­ше никому не дано подняться. Потому она и уступает место другому, который утверждает новый стиль, новое искусство.

Пикассо был именно такой, совершенно необходимой фигурой, востребован­ной временем на рубеже XIX и ХХ столетий. Для выполнения предназначенной роли природа наградила его всеми необходимыми качествами: могучим талан­том, беспрецедентной демиургической творческой энергией, долголетием, повы­шенной чувственностью, — все это материал гения. «Высокая степень духовного творчества предполагает сильное развитие чувственных страстей», — считал Вла­димир Соловьев. Гений был страстен во всем на протяжении долгой жизни. Его душа и его физическое тело не знали покоя. Можно ли вообразить уровень пере­живаний человека, который ощущает себя полем боя противоборствующих сил созидания и разрушения, бытия и гибели, обладания и потерь, постоянных иску­шений и соблазнов? Человеческая драма Пикассо была предопределена объек­тивно заложенной в нем природой данностью раздвоенности. Он был одержим одинаково любовью и к красоте и к содомистскому наслаждению ее разрушения. Это свойство гения Пикассо, возможно, одинокое во всем столетии, — прикосно­вение художника к тайне раздвоения мира. Его последний автопортрет—не только маска личной трагедии, но гибели всей эпохи.

Обладая академической школой, редким уровнем мастерства, Пикассо был гарантом нерушимости «связи времен». Увы! Художник, повторяюсь, противо­речив. Гений — тем более. Пикассо, несомненно, знал, к чему приведет в буду­щем его деструктивная энергия. Но врожденная необходимость творческого безумия и демонизма была у него нечеловеческой силы. Никому не дано оста­новить извержение вулкана, он должен умереть сам. Когда вулкан угас, распа­лась связь времен. Могучая фигура перестала смущать своим присутствием.

Зло тогда достигает своей вершины, когда ко лжи присоединяется убежде­ние, что так и должно быть, «когда ложь выглядит убедительнее правды», как заметил Аристотель еще две тысячи лет тому назад, словно предвидя наше вре­мя, в котором искусство, послушное всесильным массмедиа, стало флюгером их лживых веяний, а художник — самозванцем.

На самом ли деле самозванцем?

Сознавая свою мощь, массмедиа способны сами клонировать художника, адекватного коммерческим целям эпохи-заказчика. Маркетинговые службы безошибочно просчитывают будущего клона по определенным признакам: его продукция обязана соответствовать известному свойству коллективного созна­ния, в которое впечатаны клейма моды истеблишмента. Неискушенный потре­битель, бессознательно подчиняясь эффекту ассоциативного узнавания, загла­тывает наживку, как «глупый карась». Эта продукция может быть различной, но присутствие кодовых знаков современной культуры — ее абсолютное условие, как наличие штрихового кода на товарах в супермаркете, только что без указа­ния «срока годности».

Клон должен быть продуктивен. Без наличия товара не может быть ком­мерции. Выполнить эту задачу клон может, только тиражируя самого себя, ва­рьируя проверенные матрицы безнравственного времени. Тут уж на самом деле неуместны «инструменты отжившего искусства», как-то: кисточки, холсты, крас­ки, карандаши и прочая дребедень. Что же еще? Остается лишь внедрить в чере­па имя клона — это профессиональная азбука. Обладая сегодня уникальными возможностями зомбирования толпы, эта машина успешно перемешала карты в колоде, как могли бы сделать суперпрофессиональные шулеры, подменив на глазах истории туза шестеркой, джокера — валетом. И главное — понятие цен­ности произведения — фальшивой ценой на торгах. Но это победа Пиррова, господа:

Культура не просит художника предъявить паспорт, прейскурант на его рыночный товар.

Не интересуется его социальным и гражданским статусом.

Она презрительно равнодушна к рекомендациям «состоятельных и влия­тельных друзей-покровителей» художника. Культура требует на алтарь живую кровь творца.

Она не учитывает его спесивых амбиций, равно как и их отсутствие.

Равнодушно взирает на его «павлиний хвост», глуха к его блудливым речам и манифестам, безучастна к его страданиям, мукам творчества, равно как и к его радостям и восторгам.

Не интересуется его образом жизни.

Она не впечатляется его титаническим трудом, уровнем таланта, который он сам себе определил.

Она принимает в себя или отвергает художника, нисколько не считаясь с его желанием, как и с отсутствием оного.

Ей безразлично, где и в каких музеях художник выставлялся или не выстав­лялся вообще. Какое количество наград блестит на его мундире.

В какой географии и на каком языке пишет поэт, прозаик, в каких издатель­ствах он издается.

В культуру невозможно «вломиться». Она неприступна для взломщика, но гостеприимно открыта для приглашаемого. И если она приглашает, — то нико­му не дано уклониться: ни живому, ни мертвому.

У культуры свой Счет.

Войти в нее можно только через парадный подъезд, ибо черного хода у куль­туры нет.

О сокровенном

Спрашиваю себя: отчего студийные фотографии, эти тени, так будоражат меня? Возможно, это происходит оттого, что по складу своему я лирик, и лирик грустный. В старых фотографиях я встречаюсь со своими «сообщниками». Грусть и меланхолия — наиболее характерное выражение на их лицах. И еще: аноним­ный портрет мне кажется более одиноким, чем персонифицированный. Возмож­но, это установка моего восприятия? Но это так.

Замечено, что за мнимой скромностью подчас прячутся непомерные амби­ции и иные пороки. Мой гипотетический читатель не сможет меня заподозрить в ложной скромности. Но если он обо мне подумает как о заносчивом и много мня­щем о себе типе — это будет несправедливо. Я лишь пытаюсь наблюдать за собой как человек, кое-что знающий о своем ремесле и в какой-то мере о себе. Эти зна­ния позволяют мне утверждать, что я человек созидательного устремления. Ина­че говоря, мою мысль больше увлекает идея созидания. Если бы это было не так, не мог бы я заниматься всю жизнь тем, чем занимаюсь. Творческая работа в моем понимании — синоним созидания, ее цель — утверждение жизни, которая скла­дывается в нашей памяти, придавая значение вещам, которые имеют целью за­ставить других полюбить их. Самые обыденные — они могут стать знаками и на­коплениями наших чувств, стимулом творческого возбуждения.

Семейные фотоальбомы, часто в богатых переплетах с золотыми обрезами, с бронзовыми застежками и виньетками — являются хранилищем истории фа­мильных кланов, документальной семейной сагой. Эти альбомы, дагерротипы, хранящие в тумане ускользающей памяти образы некогда живой жизни, оста­вались всегда дорогой семейной реликвией. Но в пожарах ХХ века, часто поте­ряв своих владельцев, обретя статус «анонимного населения», стали товаром блошиных рынков. Потерянный, часто забытый мир людей, некогда зафикси­рованный объективом фотокамеры, сохранил для нас с неподкупной похоже­стью и точностью их лица, костюмы, детали быта. Но не только это: фототехни­ка того времени предполагала у фотографируемого полную статичность позы. Задержав дыхание, человек, не мигая, замирал перед глазом фотокамеры в ожи­дании вспышки. Повышенная, непривычная в обыденной жизни сосредоточен­ность в одной точке поднимала из глубин, скажем так, его духовное вещество. Глаза фотографируемого в этот момент доверчиво открывались настежь, в их взоре отсутствовали какая бы то ни было эмоция, мимика. Человек в этом се­кундном состоянии был как «животное собака» или «птица воробей», он был натурален и чист, как природа, как она, бесстрастен. В сей миг его бездонный взгляд вмещал весь мир. Вот тут-то вспышка света, проходя беспрепятственно через сетчатку глаза, улавливала душу фотографируемого в черный ящик каме­ры обскуры.

Фотографии уже более ста лет. Художники не оставались равнодушными к ее феномену, включали и использовали в своей работе. Но моя работа со старой студийной фотографией — единственная в своем роде. Поэтому уникальна.

Картина, которую я пишу, могла быть рождена только в постфотографиче­ское время, точнее сказать, когда студийная фотография, вытесненная новыми технологиями, стала наглядным свидетельством потерянной эпохи, но не столь еще отдаленной, чтобы потерять эмоциональную власть над нашими чувствами. Иначе говоря, моя картина могла родиться интеллектуально по форме и методу исполнения не ранее 50-х годов ХХ столетия. У моей фотографии, увы, короткая жизнь, но для моей работы она таит беспредельные возможности.

 

С развитием техники фотография приобрела новые качества, достоинства, утеряв при этом, как всегда бывает с прогрессом, прежние, которых мне, при­знаться, не хватает. Традиция статичной студийной фотографии сохранилась, как ни парадоксально, только на казенных снимках. Такие сверлящие, прони­кающие в душу глаза я видел у приговоренных на фотографиях из архивов КГБ в книге под названием «Большой террор», останавливающей бег крови в жилах. Одной этой книги достаточно, чтобы перед Высшим Судом государство и поли­тическая система, им порожденная, были бы безапелляционно признаны пре­ступными перед Человечеством. Такой взгляд может быть только у стоящих на пороге встречи с вечностью, в которой кроме молчания не будет уже ничего. Через этот взгляд начинаешь ощущать магическую причастность к тайне чужой жизни и воспринимать ее — поверьте — как частицу своей собственной. Это поразительное открытие фотографии — не только визуальная, но и духовная связь между живыми и мертвыми.